Category: транспорт

Category was added automatically. Read all entries about "транспорт".

Волшебное кольцо

ВОЛШЕБНОЕ КОЛЬЦО

Поставив внучку на диван с собой заподлицо,
надела бабка на меня красивый сарафан
и говорит: – «А вот держи волшебное кольцо,
чтобы тебя не обманул какой-нибудь болван,
да чтобы спид не подцепить и всякую болезнь,
чтоб поступила в институт, работала в тепле.
Веди как следует себя: сама к людя́м не лезь.
Пойду на грядки я: пора мне привыкать к земле».
На огород она ушла с концами, насовсем.
А я полжизни прожила, не вспомнив о кольце.
Крутилась я без выходных как белка в колесе:
пастух, уборщица, толкач – и все в одном лице.
На мне не сходится в груди засаленный жилет.
Короткопалая рука сжимает валидатор.
И хочется курить, и надо в туалет.
Да не положено мне, ёперный театор!
Ведь я кондукторка. Мой зад в холодный дерматин
сиденья крепко вбит. И хриплый голос груб.
Проверю каждого сейчас из едущих скотин:
а ну как кто-то, обнаглев, бесплатно едет вдруг!
Какие гнусные на мне обуты сапоги –
размер не меньше 42, и ноги враскорячку.
Ой, бля, сейчас я обоссусь, но выйти не моги –
терплю. И деньги мне в лицо швыряют как подачку.
Всегда ведет троллейбус лучше всех
напарник мой немолодой – Али Ашот Оглы.
У нас сегодня, как всегда на смене, будет секс
в пустом депо на сквозняке, где грязные полы.
Заместо смазки он использует мазут,
задравши мне на голову штаны,
чтоб скрыть мое лицо – он свой умерит зуд.
Троллейбусным кольцом мы с ним обручены.
В стекле я вижу не свое щекастое лицо.
И толпы диких обезьян в троллейбус так и прут.
Само нашло меня мое волшебное кольцо –
мой закольцованный навек пожизненный маршрут.

Нацбестовские рецензии-13

НАЦБЕСТОВСКИЕ РЕЦЕНЗИИ-13
Видимость в мутном воздухе. Туманы и мгла
(Дмитрий Дергачев "Папиросы")

Чрезвычайно странный вводящий в оцепенение текст, депрессивный и завораживающий, как какой-нибудь коматозный дарк-джаз в духе «Bohren und der club of gore».
По сути это болезненный обстоятельный авторепортаж с разделительной полосы, отделяющей безлюдное рабочее предместье, малознакомую бедную городскую окраину от мира мертвых, который на самом краю двоемирия сливается с реальностью и втягивает ее в себя. Признаки бытовой реальной жизни предельно предметны и даже промаркированы не в переносном, а в буквальном смысле – описаны детально, как при плановой инвентаризации в какой-нибудь конторе, и пронумерованы:
«В семь часов вечера на шестом трамвае рабочие едут из фабрики номер пятнадцать с красной звездой над воротами в пивную номер четыре с двумя красными раками над входом, и заказывают пиво. Они стригут свои волосы в расположенной рядом с пивной парикмахерской «Ампир», также имеющей свой номер, и моются в третьей бане. С сомнением рассматривают они винные бутылки на магазинных полках: No. 5 Саперави, No. 11 Чхавери, No. 19 Твиши, производства тбилисского завода номер 11. Кривятся – номера портвейна вызывают у них больше доверия. На каждом предмете поставлен номер, и тела рабочих размечены цифрами и пунктирными линиями, как туши предназначенных для разделки коров в поваренных книгах. И головы рабочих разделены под волосами на разные отделы, как головы фарфоровых истуканов в кабинетах старинных докторов френологии».
Казенная штампованная конкретика, точные инвентарные номера, закрепленные за каждым видимым предметом, вещью или осязаемой сущностью – это спасительные зарубки, за которые изо всех сил пытается уцепится человеческое сознание в стремительно ускользающей бытийственности, все глубже втягиваемой в воронку небытия и полного забвения. И именно поэтому здесь так резко наводится оптика на множество окружающих малозначимых объектов, частностей, деталей, а также действий, на которые в обычной повседневности не фиксируется внимание и взгляд чем-либо занятого или погруженного в себя человека:
«Чайники ставятся на огонь, бутылки достаются из карманов, расстилаются газеты, режется снедь, варится картофель и макароны. В примусы доливается керосин, в печки подбрасываются дрова и уголь, взгляды кидают на газовый счетчик. Гудят радиоприемники, хлопают фрамуги и форточки, вертятся ручки граммофонов и патефонов, свистят гармони, чистится обувь, вытряхивается мусор из карманов, подбираются упавшие копейки и гребенки. Те, кому это необходимо, точат свои опасные бритвы. Отточенные бритвы кладутся на полочки над умывальниками или в карманы. Следующим утром мажут щеки мылом, глядя в обломок зеркала, или в зеркало целое. Хлопают по щекам зеленым одеколоном, хлопают подтяжками. Зажигаются примусы, газовые горелки и папиросы. Фабрики гудят. Едут и скрежещут трамваи».
Подробная по-бухгалтерски точная инвентаризация повседневной рутины, привычного ряда действий, стереотипных бытовых ритуалов и предметов бедного советского быта напоминает художественную эстетику московских концептуалистов, особенно И. Кабакова, а сумеречная скудная колористика и атмосфера окраинных локаций и ее вялых обескровленных ритмов, лишенные всяческой ностальгической поэтизации, похожа на рассказы 30-х годов советского писателя Юрия Германа; их атмосфера визуализирована в скупой черно-белой эстетике кино А. Германа значительно позже, лет через 50.
В тексте множество примет ныне ушедшей натуры: пустая концертная площадка в парке, уродливые гипсовые статуи с отбитыми руками, деревянные бараки, керосинки, пивная, газетные киоски, тир, керосиновая лавка, тусклый привокзальный буфет, духовой оркестр с помятыми трубами, трамвайная вагоновожатая с билетной катушкой:
«Переходя из улицы в улицу, я попал в конце концов на маленькую площадь, где расположен был рабочий клуб, с колоннами и фронтоном, украшенным звездой и гипсовыми лавровыми листами. Перед клубом стояли скамейки, и на одну из них, оглядевшись украдкой, я сел». Все напоминает старые архивные снимки, на которых изображены знакомые места, но иные до неузнаваемости. Само время здесь замерло, сломалось, как неоднократно попадающиеся нам на глаза разобранные на части сломанные часы, хранящиеся в коробке, хоть точно указан год, 1963.
Человек после смерти отца переехал жить в доставшуюся ему освободившуюся комнату в деревянном бараке на окраине. Там почти нет вещей, только кровать и шкаф. На общей кухне, которая всегда пустая, он по утрам кипятит чайник. Предельно аскетичный быт, чай без еды, отсутствие дел, каждый день отключают электричество с вечера до полудня, вставать темно; жизнь утратила какую-либо структуру, и он бродит по незнакомым почти безлюдным замусоренным улицам, на карте напоминающим части свиной туши, будто в чужом мире, ищет магазин или буфет, едет в холодном пустом трамвае, не знает, где заправить баллон с бытовым газом, хочет купить керосинку, но почему-то не покупает, хочет поехать куда-нибудь на море, но не едет, хотя уже и пришел на вокзал. Отчужденность, изоляция, неприкаянность, бесприютность; местность день ото дня не становится знакомой, а становится все более чужой, скучной и холодной.
Человек переодевается в старое отцовское пальто, чтобы ничем не выделяться на фоне местной равнодушной обыденности, стать ее никем не замечаемой частью, слиться с нею, сделаться невидимым. Метафорический ритуал с переодеванием полностью реализовывается, вплотную приближая к пограничной линии, отделяющей бытие от небытия, и теперь он уже сам, почти утрачивая телесность, находится на грани исчезновения:
«Ты носишь пальто мертвеца, местного жителя, чтобы никто не обнаружил в тебе постороннего (...) никто не знает, где я нахожусь, и даже старик из столовой, вздумай он зачем-либо меня разыскивать, не сумел бы найти меня среди одинаковых комнат предместья, скрывшегося за одной из обитых фанерой дверей. Заперевшись на крюк, и надев пальто своего отца, буду я сидеть в этой комнате, ухом прижавшись к динамику радио. Я отращу усы, как у пожилого рабочего, и кто теперь узнает во мне постороннего (...) и так трудно понять, что случилось».
После этого мир, все ближе сдвигаясь к границе двоемирия, становится все более призрачным, потусторонним:
«В воздухе еще запах угля с товарной станции. Табак и уголь. Окраина обступила меня, словно партизанский отряд. Все выглядит здесь неестественным и смутным, словно затянутым паровозным дымом – так всегда казалось мне, когда я случайно попадал на окраину, или в пригородном поезде проезжал через рабочие слободы. Словно смотришь сквозь закоптившееся стекло».
Та сторона, в которой он, уже невидимый, скоро должен и вовсе исчезнуть, сама подает ему явный и недвусмысленный знак:
«Моим вечерним чтением стала в тот день найденная на лестнице научно-популярная брошюра профессора Шаронова «Наблюдение и видимость», написанная им, судя по имени книжной серии на обложке, специально для солдат и матросов. «Видимость в мутном воздухе. Туманы и мгла».
Но не эта книга здесь знаковая, а тибетская «Книга мертвых», о которой человек всего лишь прочел в старой газетной вырезке и безуспешно ищет ее у букинистов и в библиотеке, не замечая изменения живой оптики на мертвую: «уличные предметы приобрели вдруг удивительную отчетливость, как если бы посмотреть на них сквозь особые очки, или, может быть, фарфоровым глазом мертвых».
«За три копейки, вложенные в ладонь кондуктора, трамвай доставляет тебя в мир мертвого – в комнату метранпажа, чьими руками и были возможно сработаны свинцовые клише с цифрами и планками, для печати на тонкой бумаге зеленых трамвайных билетов, один из которых стал для тебя пропуском в задымленное пространство потусторонних пригородов».
К концу повествования ткань помутневшей сумеречной реальности все более истончается и в конце концов полностью втягивается в воронку небытия, увлекая за собой безымянного повествователя, который, возможно, гибнет под колесами поезда, но читатель узнает об этом по косвенному признаку – клочку местной газеты, из которого, в общем, не явствует, кто конкретно был задавлен; может быть, этот обрывок газетной заметки с проишествиями находится в одном ряду со всеми остальными предметами, частностями, деталями изображенного здесь мира, «видимость» которого в «мутном воздухе», «в тумане и мгле» весьма условна. На самом деле тут все: доставшаяся от умершего отца комната в бараке, кухня с пустым газовым баллоном, пустой чай, внезапно исчезнувший сосед, затерявшийся магазин, где ничего нельзя купить, все предместье с чужими незнакомыми улицами, пустыми трамваями, редкими равнодушными прохожими, заброшенные площадки, духовой оркестр с похоронными маршами и вокзал – это все и есть мир мертвых по той простой причине, что в нем нет ничего живого. Герой в начале повести по сути дела вместе с извещением о смерти отца получает в конверте ключи от этого мира, поэтому и отправляется туда, как на тот свет: вымытый и подстриженный наголо, ничего с собой не взяв, без вещей и взяв расчет на работе, то есть с концами, навсегда. А железнодорожный мост, который поначалу принимается за условную границу между мирами, на самом деле оказывается просто переходом из одной в другую, только еще более глубокую и темную форму инобытия.
С этой рукописью, надо сказать, произошла довольно странная вещь. Пытаясь найти в интернете какую-либо информацию о заинтересовавшем меня авторе, я не нашла ничего, кроме нескольких публикаций в журнале «Топос» за 2003-2004 г (под редакцией Дмитрия Бавильского). Там были две подборки стихов, а главное, роман «Запас табака», датированный 2003 годом, который, к моему удивлению, оказался не чем иным, как рецензируемым произведением «Папиросы». Другой какой-либо актуальной информации об авторе найти не удалось. Вопрос, что это все значит, мне хотелось бы адресовать номинатору.

НЕПОНЯТНОЕ СЛОВО

НЕПОНЯТНОЕ СЛОВО
(из проекта "Учебник литературы для придурков")

Какую сумочку я видела в метро!
Напротив ехала задумчивая цыпа.
Скорее даже и не цыпа, а кисО –
на стиле типа.
С такою сумкой-книгою в руках
она еще в своем айфоне что-то ищет.
На всю ч/б обложку – слово «хармс»
и чье-то серое глумливое еблище.
Я слово странное слыхала во дворе,
а может, и от пацанов у нас на курсе.
Они выкрикивали «хармс!» А может, «Эщкере!»
Что это значит, правда, я не в курсе.
Без разницы. Я набрала Али-Экспресс
и там нашла подобный клатч такого типа.
Такой на стиле надо стать мне позарез,
как эта цыпа.
– А че, легко, – сказал мне в ухо странный тип,
когда я вырвалась с толпою из вагона,
и, у лица помацав пальцами – «цып-цып»,
исчез в толпе. А я хватилась – нет айфона.
А вон валяется распотрошенный клатч.
Я на платформе, под ногами, вижу снова
глумливо-пристальный поверженный ебач
и это слово.
Оно мне встретилось, когда пошла в менты,
у них на баннере и в ориентировке,
в ТЦ, на фитнесе, в салоне красоты,
в сортире, в банке и на остановке.
Оно везде уже преследует меня,
к тому же я теперь лишилась интернета,
чтобы погуглить там, что это за хуйня,
и нет ответа.
А в универе наш профессор-пидорас
набил его себе на лысине – на теме.
– что значит ваш партак и это слово «хармс»? –
пристала я к нему, но даже он не в теме!
Я в церковь кинулась: – что значит слово «хармс»? –
спросила у попа, махавшего кадилом.
И батюшка, икнув, сказал: – не хармс, а храм-с! –
и хрясь – мой лоб сплеча кадилом остудил он.
А мой прадедушка сказал: – вестимо, Хармс –
чугунный памятник, мужик на пьедестале.
Он это… призрак коммунизма – Карл Мархс,
но только буквы переставлены местами.
С утра звонок: с Али-Экспресс пришел заказ.
Впотьмах фонарик осветил полоской света
на черном пластике посылки слово «Хармс» –
белее белого печать по трафарету.
В тюке, что занял весь продавленный диван,
замотан в черный скотч мертвец окоченелый,
и знаю я: под черным коконом болван,
наоборот, лежит весь белый.
Как будто вмерзли в лед – два белых поплавка,
застрявшие во льду, его глаза пустые.
Мне кажется, его шевелится рука.
И вот уже в дверях менты и понятые.
Один сказал «капец». Другой сказал «не ссы».
Стоят и меж собой базарят по-простому.
Один другому говорит: – сюда идут хармсы!
Сюда идут хармсы – они подходят к дому.
Что в форме – разорвал покойнику трусы,
а двое подошли и с трупа сняли берцы.
Пробит последний час. Сюда идут хармсы.
Они стоят в дверях – а это хуже смерти.

ОПАСНЫЙ ТИП ИЛИ РАЙОННЫЙ ДУШЕГУБ

Опасный тип или районный душегуб

Во всех околотках Центрального РУВД
ежедневно на каждом участке находят труп.
Участковые молча курят: ни ме и ни бе.
Криминалисты впустую исследуют местный грунт.
В двух минутах от «Маяковской» нашли троих.
На трупах нельзя не заметить особый знак.
Его оставил не иначе какой-то псих.
Или, как принято говорить, маньяк.
По таким вурдалакам осиновый плачет кол,
а не камера с телевизором и биде.
Главное оформить грамотный протокол.
Вот что пишет летописец из РУВД:
«Неизвестным лицом произведя беспредел,
от насильственной смерти убитых являлось трех.
На всех пострадавших трупов отсутствуют части тел
в виде конечностей правых и левых ног.
За исключением кроме одной из них,
принадлежащих мужскому полу в черных усах.
Конечность трупа обута в кроссовок «Ник»,
торчав последней ногой из рваных трусах».
На метро «Маяковская» утром толпа зевак.
Охрана, полиция, громкие голоса.
Можно подумать, предотвращен теракт
с эпицентром в киоске «Первая полоса».
Не пропал убойной полиции скорбный труд.
В вестибюле на входе задержан опасный тип.
Он похож на бритую кеглю и на оживший труп.
Искажает лицо спазматический нервный тик.
Он сознался в убийстве пятнадцати человек,
совершенном на почве порочного либидО.
Через час в КПЗ состоится его побег,
а сейчас он дает показания от и до.
В вестибюле чеканка под самую высоту –
образ, всем хорошо известный со школьных лет.
Он стоит во весь рост, а ростом он был с версту.
Вот под ним и скрывался, собственно, людоед.
Медный склеп в метро и был его саркофаг,
вертикальный, что называется, мавзолей.
Перед нами, стало быть, зомби, а не маньяк.
Это как-то, знаете, веселей.
И в то время как в школах учат его стихи,
он выходит наружу из медной стены в метро,
смотрит хмуро, а ступит не с той ноги –
приравняет к штыку заточенное перо.
На районе есть мрачное место – кафе «Маяк».
Там бухают водку местные алкаши.
Он идет туда, как зомби, а не маньяк,
и случайно может кого-нибудь придушить.
Вот как раз все и было конкретно так.
Одноногий трупак оказался не кто-нибудь,
а глава районной администрации В. Синяк.
Он частенько захаживал в эту дыру бухнуть.
Два обрубка – еще до конца непонятно кто,
потому что их лица обгрызены до костей.
Говорят, поэты, чьих книг не читал никто,
кроме них самих по праздникам для гостей.
На районе, короче, ходит живой мертвяк.
Иногда он может нажраться и, пьяный в хлам,
пожирает поэтов, чиновников и собак,
на ходу разрывая их тулово пополам.
Наблюдать за ним лучше молча через стекло,
когда он по пути заходит в пивной шалман.
Вот сейчас он как раз в «РосАлко» берет бухло.
Это значит, что нужно прятаться по домам.

Глеб Цай - ВРЕМЯ ебать ЦЫГАН

ВРЕМЯ ебать ЦЫГАН

Мать убила в отце педрилу –
И он превратился в мешок костей.
Так нет, чтоб сплавить его на мыло –
Себе забрАла – пугать людей.
Наденет пиджак и штАны на труп
И поставит его в магазине.
Подойдет охранник: - Чей-то за фрукт
Тут в жало тупит, ебало раззиня?
Может, он хочет спиздить чево-то?
И борода у него из ваты!
А в бороде – остатки блевоты!
Толкает – и тело с грохотом падает.
Мой батя ебнулся в пол башкой:
Все мОзги повылетели наружу.
Их смыли с витрин пожарной кишкой:
Весь труд мерчендайзеров был порушен.

Мать дважды съябывала из дома:
Вначале ушла от своих родаков.
А когда батя здох внутри гастронома –
Она меня бросила на пиздюков:
На старую бабку и бебиситтера.
(Это не порода собак, а старОй мудак).
Когда он лапой шарился мне под свитером,
Она была скользкая, как судак.

А бабка-хуяпка мне говорила следующее:
- Что? Мобыть, есть те, кто недовольные нашым строем?
Она в то время была заведующей
Парголовской библиотекой времен застоя.
Утром хуяпка, подтягивая чулки,
Собиралась на лекцыю – для заведующих –
Т. е. для тех, у кого жырные ляжки и врозшые в жыр – капроновые чулки,
Коллективно вонючим борщом обедающих.

А вот что касается бебиситтера:
То был писатель Геннадий Трифонов.
Он был главным пидором города Питера –
Бесстыжим и злоебучим фриком.
Он меня ненавидел: было за что.
Я был мелким подонком с задержкой психического развития.
ЗПР, короче: я сам не умел надевать пальто –
Гена мне помогал, чтоб лазить рукой под свитером.

Мы целыми днями ездили с ним в метро
И в электричках – с Финбана – на Выборг и Петрокрепость.
Без билета – в карманах у Гены было зеро.
Он на шею мне вешал плебейский крестик.
В поездах он меня на руки брал – для вида,
И, предъявив меня пассажирам,
Требовал денег – на инвалида.
Я потел, сопел, оплывал от жыра.

Это длилось без палева года три,
Пока я не съебал, когда в поезде
Электричество ебнулось, и внутри
Все смешалось, как в Футураме, блядь. Поезд
Встал. Темнота была, как в пизде
Кондолизы Райс какой-нибудь, - негритоски!
Я заполз под скамейку, и выполз, когда нигде
Ни одного пиздюка не было и ни одной пиздоски.
Все двери состава были раскрыты – в снег
Безымянного межстанционного промежутка.
Я спрыгнул – такое многим сницца во сне.
Хоп – и пиздец. Тянет вниз, как боль из желудка,
Прямо в снег. Очень хотелось срать.
Все остальное мне было похуй.
Я прыгнул раньше, чем понял, что мне пора:
Я прибыл на станцию Город Бога.
Есть такое кино про ниггеров. Я увяз
В железнодорожном грязном снегу платформы Пост Ковалево.
Никогда: ни в следующий, ни в предыдущий раз –
Мне не было так голимо и так хуево.

Я в сугроб все выблевал из желудка –
И тут, светя выкидным ножом,
Ко мне подпиздили цыганЫ – 4 ублюдка
И почти добралИсь до моих кишок!
Я замер – и обосрался: правильно сделал.
Теперь им было впадлу дотрагивацца до меня.
Среди этно-криминального беспредела
Есть примитивная ханжеская хуйня.
А че – я, может быть, должен был рвацца в бой,
Повторив героический подвиг каково-нибудь лоха, -
Чтобы обгердошенный грязный цыганский гой
Мне пустил из брюха красного потроха?
А тут я на них насрал – в самом – прямее некуда – смысле.
Этот выход мне подсказала сама природа.
Мой поступок был пизже самой пиздатой мысли –
Тем более, что никаких мыслей вообще нет у всякого сброда.
ЦыганЫ отвалили. Но один все-таки в меня бросил нОжем –
Отойдя метров на сорок – на расстоянии.
Нож улетел в сугроб – а он от старшего получил по роже.
Нехуй кидать – по обдолбу или по пьяни.

А я получил три урока, будто полдня просидел я в школе.
Первый – и самый главный – не сцы никогда, но сри!
Следующий: мой враг – это, собственно, дядя Коля –
В смысле, мой батя – это как рак внутри.
В-третьих, держысь, как можешь, дальше от пидоров.
АХТУНГ, БЕБИ! Лучше в жало дрочи –
На кого угодно – на всех – из журналов – идолов,
А потом в скипидаре свою жопу и хуй мочи:
Будешь долго прыгать по хате, затем – по улицам,
И там увидишь много тех, кто скачет так же, как ты.
А еще – и это главное – надо всех: Борделло, Бреговича, Кустурицу –
Отъебошыть в жопу, снять с них куртки и дать пизды.




данное стихотворение я считаю своим посильным вкладом в борьбу с развитием нового витка цыганщины в культуре

ИНДЮК

ИНДЮК


Бабка с дедом мне радостно объявили, что моя мамочка
Едет к нам «отдыхать, кушать ягоды».
В ожыдании поезда с нею – «Москва-Барановичи»,
Я опрыскала всю клубнику крысиным ядом.
СтарЫе подсуетились уже заранее,
Построясь, как перед прибытием Ким Ир Сена.
Они моего индюка зарезали в ржавой ванне
И пошли в сарай – красиво разлОжыть гавно и сено.
В безглавленном индюке мало че было птичьего.
И его отрубленную башку в пухто я никак не могла забыть.
Вот такие там были варварские обычаи:
На радостях кого-то обязательно надо или зарезать, или просто убить.
Я пошла на насыпь, и в ботах на босу ногу
Там тупила в жало, зыря на жаб и ящериц.
Я решыла сыграть в жылезную дорогу,
Но не в игрушечную, а в самую настоящую.
На переезде я легла между рельс, ожыдая поезда,
Чтоб надо мной пронесся товарный грузосостав.
Один гопник тут же на спор повторил мой подвиг,
Только некому уже было пузырь проставить.
Он мало бухал, не ругался матом,
А главное, был по гребле мастером спорта.
Но каким бы он ни был правильным и пиздатым –
Его соскребали с рельс, как жертву аборта.
И в этом тоже было мало че человечьего.
Его прыгающую с круч башку я не могу забыть до сих пор.
И как бы это ни было грубо и бессердечно,
Но этот чувак на бухло проебал мне спор.
А этим поездом как раз-таки мамочка подъезжала
Я долго искала в траве его отрубленную башку.
Аж тот самый пузырь успела высосать в жало,
Приползла домой, и чуваковскую бошку прилОжыла к индюку.