Category: общество

Category was added automatically. Read all entries about "общество".

БОДИПОЗИТИВ

БОДИПОЗИТИВ

Обрубок дерева валялся на пути,
от солнца и воды сошла на нём кора.
Отверстие сучка зияло посреди –
в излучине ствола разверстая дыра.
Мигранты с психами туда вставляли член,
справляя нищий свой потенциал,
бомжи, поэты под хмельком, и все, кому не лень.
И даже мой отец не раз туда совал.
Папаша мой, поэт, не пил и не курил,
при том, что был тупым цисгендерным мужлом.
Но, с деревом сойдясь, на гендер он забил,
корягу для утех считая меньшим злом.
Внушал себе тайком, чтоб завершить процесс,
что он имеет дело не с рогатиной,
а с кем-нибудь из муз – красавиц-поэтесс:
Д. Суховей, О. Логош, Диной Гатиной.
Отец писал без рифм: рифмуют лишь лохи.
У правильных людей верлибры правят бал.
Он метрами кропал нескладные стихи
и как-то чпок – меня коряге наебал.
Я вышла из дупла с дубовой головой,
с фигурой и лицом, как из-под топора.
Сама – доска доской – бюстгалтер нулевой,
на теле, как футляр, древесная кора.
Но это похуй: я топлю
за бодипозитив!
И пусть носяра у меня длиною с чёртов мост.
Сейчас на тренде естество, ресайкл и экостиль,
этичный крафт, а не химоз и всяческий колхоз.
Меня бросали все, как чурку, об углы.
Мне был не по зубам мобильный интернет.
Боялась браузера я, машин, бензопилы,
свиную голову отец колол об мой хребет.
Когда я шнобелем своим пробила бензобак,
папаша выкинул меня на холод в неглиже.
Да лучше сдохнуть, чем служить подставкой под верстак,
и с чурбаками спать в тряпье в железном гараже.
Любовь моя, я для тебя терпела эту жесть,
к одной тебе меня влекла моя слепая кровь.
Сломать меня уже нельзя, а можно только сжечь.
Люби меня такой, как есть, дели со мною кров.
Синеволосая, прости за травмы и джетлаг,
за мох под мышками, за грубую кору,
трепещут волосы твои, как ярко-синий флаг.
Я так тебя люблю, что первой не умру,
когда наш байк влетит в дорожный знак
на полной скорости сегодня поутру.

ДОСКА

ДОСКА

Сегодня пробка на КПП:
внутри толпа, беготня, скандал.
На факультете у нас ЧП:
доцент на лекции ёбу дал.
Ему казалось, везде вода –
он возбудился и впал в психоз.
Решил, короче, что всем пизда.
Его со шкафа снимал завхоз.
Он рвался, требовал бастискаф.
И чтоб до суши доплыть живьём,
он головой разъебошил шкаф,
себя к доске привязал ремнём.
И с бурей споря, погреб вперёд –
туда, где буйствовал грозный шквал.
И тут я вижу: клиент не врёт:
вокруг бушует девятый вал.
Как ветром сдуло толпу кругом,
сверкнули сполохи огневы.
Вода сомкнулась под потолком.
Всё погрузилось на дно Невы.
Темно как в жо… извиняюсь, как
у нас в подъезде на Боровой.
Везде упадок, кругом бардак –
что на районе, что под Невой.
Но будто щелкнуло в голове –
и что я вижу? Торговый центр!
Как будто в «Меге», а не в Неве,
напротив «Zara» стоит доцент
с доской на пузе, во всей красе.
Мне карту банковскую суёт –
ведь я не ржала над ним, как все, –
на безлимитный валютный счёт.
Шутливо мне заголив свитшот,
ещё под низ запихал бабло:
– Потрать на шмотки: сгоняй в «Top Shop»,
«BeFree», «Sefora» и «Уникло».
А я всё думаю: нафига
ходить с доскою наперевес?
Зачем на пузе висит доска?
Он ею, что ли, качает пресс?
Надежно держит её ремень.
Я говорю, перейдя на ты:
– А это чтой-то за поебень?
Чтоб отбиваться от гопоты?
И тут в ушах загудело так,
что чуть не вылезли все кишки.
Как будто целый ж/д состав
пронёсся с визгом внутри башки.
Кругом повырубились щитки,
с витрин повылетело стекло.
Пиздец! Из старой гнилой доски
исторглось дьявольское музло!
А по-над атриумом ТЦ
продефилировали гуртом
русалки с приблядью на лице
и с тюнингово-рабочим ртом.
Маэстро, глядя на них с тоской,
вдруг всем участницам дефиле
от всей души наподдал ногой
под силиконовое филе.
По мне скользнула его рука,
стал голос вкрадчив его, но бодр:
– Тебя я выбрал: ты как доска –
сойдёшь за серф и за сноуборд.
Ты будешь, если пуститься вплавь,
куда маневреннее бревна!
– Когда наступит другая явь,
и мы вернёмся наверх со дна?
– Другой не будет: она одна.
Явь та, которая нам видна:
вот этот грёбаный свиноцентр
и нескончаемый нойз-концерт.
Не свежий воздух с морей и рек,
а устричный вакуум трупных днищ.
Закольцевался ебучий трек!
Нет больше у́трищ, ночищ и днищ.
Не шорох ветра, не моря плеск,
а только во́йшум
гулгро́м скриптреск.

ШАГИ

ШАГИ

Мой брат готовится вступать в КПСС,
забив играть в Гагарина со мной.
Я слышу слово «Карломаркс» и слово «манифест».
– Давай пойдем гулять, сегодня выходной.
Взлетят качели ввысь, а сердце ухнет вниз.
В космический полёт сейчас играем мы, –
а если вдруг когда-нибудь наступит коммунизм,
чей призрак грозно выдвигается из тьмы?
А может, он в шкафу, вселенной соразмерном,
за одеялами сейчас лежит в углу фанерном
неповоротливой суконною свиньёй,
закамуфлированный серой простыней?
Нет, бродит он, идёт, дома насквозь проходит,
все стекла перебил в фабричных корпусах.
Одной ногой стучит, как призрак ходит-бродит,
крест-накрест чёрный пластырь на глазах.
Как, неужели через 20-30 ёлок
ногами кряжистыми, как у комсомолок,
широкой толстопятою ступнёй
наступит коммунизм и схватит пятернёй?
Я верю: призрак победят такие, как мой брат.
Вот только бы его никто из дома не увёл,
а то пиджак пошил – и в цех
идёт, как на парад.
Не зря соседи говорят, мол, девушку завёл.
Все люди по домам, а этот – в парк культуры,
на стадион, с рабочей проходной.
Отнюдь не ради спорта трёт он шкуры,
а ради физкультурницы одной.
На фото видела я: что-то с ней не то.
Январский парк, зима, крестьянин торжествуя,
в ушанках все, а тут она: не то, что без пальто,
а вообще в одних трусах в снегу гарцуя,
имеет вид как есть стыдобный и развратный.
Со страшной силой развернув могучее бедро,
вся раскорячилась, и в позе непонятной
готовится толкнуть чугунное ядро.
Скульптура – вот какой его секс-символ, идеал.
Тишком-тайком от комсомола и семьи,
ещё до армии он на неё запал.
Присох со школьной, так сказать, скамьи.
Пока не начался вандальный демонтаж,
как с женщиною жил с садовою скульптурой.
А как-то раз пришёл – разрушен весь пейзаж.
Она валяется внизу с торчащей арматурой.
Отбита голова и без одной ноги.
Брат с горя встал, поднялся вверх и прыгнул с колеса.
А ночью после похорон стучат. Темно, ни зги.
Впотьмах впритык перед окном белеют телеса.
На стеклах пятерни следы оставлены, белы.
Я вижу торс без головы и с сутью нелюдской.
Железный штырь одной ноги скрипит скирлы-скирлы,
ступает на крыльцо другой пудовою ногой.
Гагарин на лету сгорает, как Икар,
от гари стелется по крышам чёрный след,
в дыму вороны в проводах, орут: накаркал, Карл!
И призрак гипсовый им шлёт физкультпривет.

ВОРОНЯТА

ВОРОНЯТА

Сестра достает альбом из комода.
У фонтана мать с отцом молодые.
Их нет полгода, а как изменилась мода!
А вот соседи, что потом пойдут в понятые.
– Глаза им всем повыклёвывали птицы.
Откуда, ты думала, дырки у всех на роже?
Если посмотришь на свет в продырявленные глазницы,
то они и за тобою прилетят тоже.
– Помнишь, как мы играли в стукан и в «умри-воскресни»;
взрослые на майских выпивали и пели хором.
– Зря они тогда про черного ворона пели песни,
прилетел во двор и унёс родителей черный ворон. –
Недаром твердила мама: – Не надо песен!
Врагам народа в книгах заклеивают лица,
а у людей в глазах и во рту вырастает плесень,
и на плесень слетаются с кладбищ черные птицы.
Но пограничники, Берия и мы, советские дети,
нерушимой встаём стеной на пути большого террора.
Мы засовываем стекло в кисели и в пюре в буфете
и лезвия бритв в конфеты «Ласточка» и «Аврора».
Мы холеру и оспу добываем в компостной яме,
чтобы в заразный снаряд превратилось юное тело.
Если надо – сами умрём отравленными свиньями
гордо и смело
в борьбе за дело.
Шины шуршат по шоссе. Ночь непроглядна.
Давай поглядим в окно в продырявленные глазницы.
«Эмка» въезжает во двор. Тормозит у нашей парадной.
Из тьмы на свет фонаря вылетают чёрные птицы.
Окно распахни скорей – птицы манят крылато:
крылья подставят той, которая первой выпрыгнет.
На старт, внимание, марш! Мы юные воронята.
Наверное, ворон ворону глаз не выклюет.

ПУПЫРЧАТОЕ ПАЛЬТО

ПУПЫРЧАТОЕ ПАЛЬТО

Дверь в квартиру отец открывал с ноги,
когда ночью его приносили черти.
Он хватал гантели, а мать – коньки.
Так они рубились до полусмерти.
Это с их подачи вменили мне
аутизм и умственную отсталость.
Исключительно только по их вине
я среди придурочных оказалась.
Только у самих у них нет мозгов,
раз они меня окрестили Жабой.
Как бы дистанцировать родаков –
например, черепушки их размозжа бы.
Недостойны пьяницы и совки
проживать в культурном городе на Неве.
Из-за них я даже стала носить чулки.
Только не на ногах, а на голове.
Натянула на голову я чулок
наподобие маски у фантомаса.
У людей вызывала культурный шок
под чулком расплющенная гримаса.
Хоть лица моего не видал никто,
кто меня не видел, тот многое пропустил:
в основном, пупырчатое пальто
составляло мой жабий образ и жабский стиль.
Пусть я жаба, но парень у меня был.
Как-то раз, когда мама купалась в ванне,
он пришел и молча ее убил –
не маньяк или мачо, а даун Ваня.
Мать забила ластами, как форель.
Отче наш, в бога душу ее ети!
Он ей кинул в воду электродрель,
предварительно шнур подключив к сети.
Пьяный батя в прихожей тогда лежал,
его Ваня башкой подтянул к дверям
и дверями голову ему сжал.
Как орех башка раскололась прям.
Далеко разлетелись его мозги.
Разве так бывает у дураков?
Когда батя дверь выносил с ноги,
у него, я думала, нет мозгов.
Но перед законами мы чисты.
Да к тому же психи еще притом.
Даун Ваня сам поступил в менты,
вскоре после этого став ментом.
Я, имея мужа в его лице,
огребла один головняк и стресс:
ни в кино с ним, ни в гости и ни в ТЦ –
занимал супруга один лишь секс.
Да еще он страстно хотел сорвать
то чулок с башки, то с меня пальто.
Только я на корню пресекала страсть:
без пальто меня не видал никто.
Я в пальто и в постели, и у плиты,
но справлялась не хуже других Тортил,
лишь понять не могла, для чего менты
под кроватью в картошке хранят тротил.
Наконец моя подспудная нагота
до того сразила дауна наповал,
что однажды он дома, по пьяни включив мента,
налетел, как цунами, смерч и девятый вал.
Он с балкона в помойку кинул мое пальто,
а потом потребовал голой исполнить тверк.
И тротильные шашки из окон швырял в пухто.
Охватил окрестности дьявольский фейерверк.
Так закончилось эротическое кино:
черный гриб над Невой, фотовспышка, последний кадр –
все дома сложились разом, как домино,
все районы исчезли с ландшафтов и Яндекс-карт.
Повалились в Фонтанку кони, и, став в каре,
над кипящей рекой поднялись силуэты жаб.
А одна, словно всадник с картинки в календаре,
с головой, насаженной сверху на штык-кинжал,
пронеслась с головою дауна на штыре,
знаменуя пришествие в город эпохи жаб.
Я иду, утопая в тяжелой, как ртуть, икре
и бросаю в горячий воздух чулок-хиджаб.

МОРОЗКО

МОРОЗКО

Отец без матери недолго куковал:
привел потенциальную невесту.
Меня бабец под сорокед сразила наповал
своим великовозрастным довеском.
Гляжу, при ней тусит прикидистый чувак –
на глаз ровесник мой примерно.
Пока что непонятно, что да как,
прикольно это или скверно.
Так сразу и не скажешь – я не экстрасенс.
И с виду тоже я совсем не Леди Гага.
А у него под «Стоун Айленд» – «Ветементс»,
а на ногах – «Баленсиага».
Он нагло прямо в них по комнате попёр
и развалился на диване.
И зубы в брекетах оскалил, как бобёр,
на то, что я в растянутой «Нирване»
и в старых конверсах с Апрашки за штукарь,
да в драных скинни из «ТопШопа».
Брендюк ни в музыку, ни в книги не втыкал.
В другие темы тоже не особо.
Зато папаню моего очаровала мать –
модель, эскортница, вся в «Мартине Маржела».
Тугие шины губ ей стягивают пасть:
как две сардельки рот. Зовут Анжела.
Наверно, трудно ей с таким утиным ртом
справляться с речевым потоком.
Анжела говорит повышенным шрифтом –
как будто фразы набраны капслоком.
И вот она меня одну, без брендюка,
который тупо пырится в айфон,
по-тихому от всех, свезла исподтишка
в криминогенный дальний регион:
унылый ПГТ, Морозовский район.
Там быдло, гопники и нет нормальных школ,
работа втёмную на соли и спайса́х,
в сельповском ТРЦ заблеванный танцпол,
свирепствуют клопы в убитых корпусах
и сексуальное кругом творится озорство.
А строит местный криминалитет
Морозов в ПГТ Морозова – того,
кто есть сомнительный у всех один авторитет.
А мачеха прикрыла мной кредитный долг,
в залог подсунув поручителям-жучилам.
В блатхате аж темно от тараканьих толп.
Меж ними зомбаки с отвертками и шилом.
Шестерки нынче ожидают пахана –
на сходку явится с визитом сам Морозов.
Вдруг резко, будто крик, повисла тишина,
и лица напряглись, достойные Ломбро́зо.
Вот он идет в бобровой шубе среди них,
и сразу видит он во мне не то, что вся урла́:
– Я, бля, желаю потрындеть за всяких умных книг!
Заткнулись все, втянув очко, а я за ним пошла.
Всю ночь цитировала книги наизусть
то Пашу Пепперштейна, то Козлова Вову.
Перекурю, бухну и снова как возьмусь
читать из Бренера и Упыря Лихого.
Камю и Сартр к языку прилипли, как репей.
Держа дистанцию со мной, не перейдя на личность,
авторитет, своим бобром укрывшись, захрапел –
а я сгребла в большой рюкзак зеленую наличность.
А вот и отчий дом – привет, родимый край!
А вот и шмотники – привет, брендюк и родаки!
Настанет скоро у меня теперь не жизнь, а рай
без вас – печаль моя светла и помыслы легки.
Анжела сына повезла туда, откуда я
вернулась с кучею бабла, в надежде, что и он.
Но, к сожалению, сменив свой модус бытия,
чувак не в силах был сменить убогий лексикон:
пытался что-то бормотать, как репер Фараон,
но в голове его тупой зияла пустота.
Он, обнаружив, что исчез куда-то и айфон,
заместо прозы и стихов давай считать до ста.
Морозов говорит: – Ты кто, дебил или кретин? –
Тут парень брекеты свои осклабил, как бобёр.
– Меня вышучивать решил? – Бобровый господин
бетонным телом, как плитой, к стене его припер.
Пронзил микрорайон истошный крик души.
Столпилась гопота, глумясь и гогоча.
Убийца труп в манто бобровое зашил.
Сияла ночь. Шумел камыш. Да и мороз крепчал.

ГЛИНЯНЫЙ БОЛВАН

ГЛИНЯНЫЙ БОЛВАН

Подруги все уже с колясками: одна
хоть незамужняя, а разрешилась двойней.
И только я хожу средь них напряжена –
все пристальней гляжу, все непристойней
на матерей с детьми и тех, кто на сносях,
и стройности стыжусь, бесплодной худобы.
Бездетный статус свой скрываю в соцсетях:
мне стыдно полости пустой, порожней скорлупы.
Кого спросить за все – за мрак и хлеб сырой,
за одинокое до дома дефиле,
за бедного пальто унылый скучный крой
и комья глины в подоле.
Со смены шла вчера – трамвай вильнул хвостом –
отправилась пешком. Впотьмах на полпути
я набрала тяжелой глины под мостом:
хоть что-то я могу в подоле принести.
С трудом, как погребенная живьем,
я пробираюсь в непролазном киселе.
Набилась глина в сапоги, в карманах глинозем.
Срываюсь, падаю, ползу, как муха на стекле.
Всю ночь трудилась я, как опытный гончар:
слепила первенца себе из глины дармовой.
Он – раскален в печи до цвета кумача –
корячился в корча́х, орал, как чумовой.
В духовке корчилось и билось головой
мое дитя в огнеупорное стекло.
Не обошлось, увы, без травмы родовой –
без травмы черепа височно-лобовой;
никак без нейротравмы мозговой
не обошлось. Но всем смертям назло
малютка выжил мой. Спасибо, что живой.
Вертляв, как будто в зад ему воткнули штырь,
упрямый низкий лоб потверже кирпича.
Лишь звуки издавал: ни слова, как немтырь,
он с детства проявлял повадки палача.
Пришли ко мне домой коллеги-продавцы.
Склонившимся над ним он уши откусил.
Фонтаном била кровь тогда, как из овцы,
из управляющей. А он удары наносил
чугунной головой, как мощной булавой,
по комнате кружил, хлестала кровь из жил.
От крови озверев, издав звериный вой,
без сна и отдыха он все кругом крушил.
Итак, в мой дом вошло прокачанное зло:
он насмерть сгрыз собак, всех кошек проглотил.
А детскому врачу совсем не повезло:
как пробку, мой сынок ей голову свинтил.
Он брата моего – дошло и до родни –
с балкона покидал – семнадцатый этаж –
с женой, с двумя детьми. Они легли костьми,
а он их пнув ногой, пошел и сжег гараж
с соседями внутри. На дым и дикий ор,
на визг да на пожар сбежался весь район.
Но сын не виноват. Я всем дала отпор.
Бушует в пареньке сейчас тестостерон,
а также озорство и юности задор.

Ведь дети – наше все. Мне в жизни повезло:
я мать. А кто не мать – тот социальный труп.
Я верю, что добро преодолеет зло
и что не пропадет мой скромный скорбный труд.

ЧЕРНАЯ СВИНЬЯ

ЧЕРНАЯ СВИНЬЯ

Меня на рыбный цинковый лоток
кладет на рынке мать исподтишка.
Мне сковывает слух ее тугой платок:
все реже звук шагов издалека.
Вот на лотке платка остался лоскуток:
к утру примерзла я к прилавку, как треска.
Торговка рыбой мне с тех пор отец и мать.
За левый рыболовческий ресурс
учила грамотно бабло у граждан изымать
и думала, что ей послал меня Исус.
Пятнадцать лет все по приколу шло и в масть.
Но прошлым летом мать хватил инсульт.
Теперь покрытая щетиной, как броней,
она является огромною свиньей.
Неповоротливая, на одном боку
лежать уставшая. Но не перевернуть
ее не только мне, но и грузовику.
Подкожная внутри нее переливалась ртуть
густым животным жиром, пополам
с тупым тяжелым салом мозговым.
Смердящий нечистотами бедлам
пронзая визгом ультразвуковым,
вокруг творит навоз, хао́с и смрадный хлам.
Хохочет пасть свиньи оскалом неживым.
Заместо гаража у нас теперь хлевьё –
её в гараж снесли, на спину положа.
Мне мало что теперь работать за нее,
так я еще и ко всему лишилась гаража.
Над домом тучами летает вороньё –
слетелись и орут, над крышею кружа.
Друзья, соседи с кладбища идут.
Полрынка рыбного вернулось с похорон.
За поминальный стол садятся, молча пьют.
Еловый дух венков в подъезде растворен.
Мне в руки свечи липкие суют.
Бравурны крики траурных ворон.
И все по-тихому расходятся. А я
пытаюсь лечь, уставшая, в кровать.
А там, осклабившись, постылая свинья.
Сумела, пакостница, заинтриговать:
за чьим же гробом шла компания гуртом?
Кого в себя сегодня погребла
могила свежая со струганым крестом?
Какое палево, какая ебала.
А черная свинья на стол легла пластом
и жрет объедки с поминального стола.

НАЛИВНОЕ ЯБЛОЧКО

НАЛИВНОЕ ЯБЛОЧКО

Одна из золовок кидалась оземь.
Билась в падучей минуты три.
Со двора выползала, извалявшись в навозе.
Как зомби шла голая по Твери.
Ввосьмером не могли удержать Ирину,
как она, внезапно делаясь синей,
обмазывалась липким, вспарывала перину,
носилась вся в перьях заполошной гусыней.
В монастыри возили безрезультатно:
в Нилову пустынь, в Вознесенский О́ршин.
Бесноватых гонят взашей обратно.
Бесовщина в обители-то – позор же.
Семья как огня боялась приплода:
а ну как родит, принесет в подоле́
чучело в перьях, в семью урода
после срамного безумного дефиле.
На хозном дворе жила по найму семья мигрантов.
Пожилая таджичка, пред свекрами лебезя,
поднесла на блюде крупное яблоко – бонус от квартирантов:
«Вашему дочка, – сказала, – станет рожать нельзя,
когда, – она понизила голос, – перед мужчиной
вот этим вот яблока будет закрыта вход».
Как говорится, клин выбивают клином:
плод приживется в чреве и новый не пустит плод.
Для верности в яблоко впрыснули мышьяку,
что удалось из крыс и мышей достать.
Осталось момент подловить – и тогда ку-ку:
тут уж чужому семени некуда будет пасть.
Подкараулив, скрутили девку – и всем двором
навалились вшестнадцатеро. Ввосьмером
в юродку пихали яблоко. Прочие всемером,
раззявив варежки, сгрудились у ворот:
это было как роды, только наоборот.
Изо всех сил противится яблочная башка:
никому неохота с белого света унутрь лезть.
Ну все наконец – закрыты ворота для мужика.
Тотальный, можно сказать, отворот на смерть.
Все лето лежит юродивица посреди двора,
никого не спросив ни воды глотка.
Вьются над нею осы и мошкара.
Все стороной обходят, смотрят исподтишка.
Вдруг продырявил уши высокочастотный писк.
Все собрали́сь, смотрят во все глаза:
рядом с блаженною копошится комок из крыс.
Возятся и кишат, тело ее грызя.
Хитросплетенный монстр руки уже отгрыз.
Родильница говорит: – Можно рожать, нельзя –
кто от мужика, а кто и от мышьяка –
разницы нет, – сказала, мертвой рукой грозя.
Другою мертвой рукой гладит она сынка –
крысиного стоголового сросшегося ферзя.

По сусекам

ПО СУСЕКАМ

Колобов на заводе турбинных лопаток всю жизнь турбинил.
В гальваническом цехе гальвачил и гальванил.
Противоправных мыслей о народной дубине
не кумекал и камня за пазухой не хранил.
Супруга Нина Петровна тоже не отставала,
выдавая энергопродукцию на гора.
На участке профильного проката она пахала –
рабочая кость и плоть от мужниного ребра.
Будто тесто, нарезав мерную заготовку,
носит в печь ее в натруженных пятернях.
Из печи готовый продукт извлекает ловко,
как ухватом бабы орудуют в деревнях.
Все горит в руках у справной передовицы,
а не то что у всяких неженок и лошар.
Из печи ей метко прыгает в рукавицы
жаропрочный чугунный металлошар.
Завернула она его в термопленку
и, домой на проспект Энергетиков принеся,
заявляет супругу: – Старперыч! Хотел ребенка?
Вот – пускай суррогатное, но дитя!
Не один ли хрен, кого по парку катать в коляске?
Вон другие тоже катают незнамо что:
занавесят тюлем – будто прикроют глазки,
а внутри не ребенок, а свернутое пальто.
Или дыня какая-нибудь. А этот
народился прямо у нас в цеху!
Информация выйдет во всех газетах,
в телевизоре станет новостью на слуху.
Так и вышло: к Колобовым до хаты
проложила мэрия магистраль,
и по ней поехали депутаты
и вручили грамоту и медаль.
Пригласили в высшие кабинеты,
речь отца передали на всю страну:
– Молодежь испортилась: интернеты
да наркотики тянут народ ко дну.
Не рожать хотят, а прелюбодеять:
применяют срамной самотык – страпон.
Я ребенка прям в цехе решил заделать:
президента воля для нас закон.
Николаем назвали они дитятю:
Коля Колобов. Ласково – колобок.
Железяку холят, как персик в вате.
Не беда, что чадо без рук и ног.
А беда пришла, откуда ее не ждали.
Не найдя себя ни в гальванике, ни в литье,
опозорил сын родительские медали –
извращенцем вырос урод в трудовой семье.
Коля рос лобастым и головастым,
широко известным нетрудовым кругам.
Стал сынок отъявленным педерастом
и пошел, что называется, по рукам.
А точней, как говорится, по пятым точкам –
пожилые задницы ублажал.
И по клубам прыгал, как черт по бочкам,
а на слезы матери только ржал.
А еще завернулся в цветную тряпку
и, вихляясь сально, на гей-парад
покатил. Это стало последней каплей.
Провести семейный пора дебат.
– Значит, мы взлелеяли содомита.
– Это все компьютер и интернет!
– Мы вскормили вражеского наймита –
и в окно полетел ноутбук, планшет.
Поздно ночью Коля вкатился в хату,
и отец сурово его спросил:
– Что, искал дорогу к военкомату?
И в какой ты жопе сегодня был?
Мать подкралась сзади, мешком с картохой
оконтузила сына по голове
и сквозь зубы мужу кивнула строго:
– Заводи корыто и едь к Неве!
Там сейчас вокруг никого народу –
ни машин, ни катеров – нихера.
Непотребник сверху бабахнет в воду
тяжелее пушечного ядра.
Завязав мешок с Николаем скотчем,
сволокла в багажник его чета,
и отец безжалостно, словно отчим,
непутевого сына столкнул с моста.
Улыбнулась Колобова беззубо,
одобрительно мужа толкнув под бок,
и сказала, выматерившись грубо:
– Докатился, стало быть, Колобок.
– Эх, напрасно Коля вчера подстригси!
– Глохни, тундра! Мне надо купить муку,
заворачивай влево и ехай в «Дикси» –
щас я новых Колобовых спеку.
Завтра Пасха. Так что возьмем бутылку,
да как все отпразднуем, посидим.
Тут им что-то грохнуло по затылку –
и мозги на асфальт потекли с седин.
Полетели ядра, стальные чурки,
и с оград чугунные чурбаки.
Превратились в месиво металлурги.
Вот и Пасху праздновать не с руки.
И увозит закрытый микроавтобус
под брезентом их свежие трупаки.
Сиротливо катится следом железный глобус,
одинокий колоб с номером заводским.